Древо

Тридцать шесть и семь. Поэма

РИДЦАТЬ ШЕСТЬ И СЕМЬ

Поэма

В городке не высоком, не низком
и тебе от рождения близком
ты живешь, не меняя прописку,
от добра не желая добра.
Хоть жена мне – а не декабристка.
Да и незачем, коль севера.

Я и сам полюбил их воочью
потаенною белою ночью,
упоенный печорскою мощью,
и того не стереть, хоть убей,
даже тучами, рваными в клочья
о крюки обнаженных ветвей.

И как будто любовь между нами.
Но, как будто в дешевом романе,
ты меня упрекаешь в обмане
и печальный подводишь итог:
мол, приехал, наплел, отуманил,
а теперь норовишь за порог…

Севера вы мои, севера…
Я на свет родился не вчера.

I
Вот и мы первый тайм отыграли.
Тридцать шесть, как один, миновали,
и подумать о том не пора ли,
где роднее и мягче земля?
Все могилы мои на Урале –
за две тысячи верст киселя…

Молодые пускай отмахнутся,
пожилые пускай усмехнутся,
но мгновение – и запахнутся
от промозглого сквозняка,
если в толще земной ворохнутся
потревоженные века.

Я уже отмахнуться не смею,
усмехнуться – еще не умею,
и осенней порою немею,
глядя, как высыхает трава
и река, остывая, темнеет,
и редеет живая листва…

Что за обереги и чуры?
Повышение температуры
или просто литература
перехлестывает за край?
Поэтичные мы натуры –
все Дантеса нам подавай.

Тридцать семь – и зайдется сердечко,
и мерещится Черная речка,
и картонные человечки,
и возвышенные слова…
И затеплившаяся свечка
перед образом Покрова…

Сколько начато – будто начерно,
сил потрачено – бог ты мой!
Годы минули – силы схлынули.
Вполовину ли, Бог ты мой?

Или это холодной тьмой –
окаянный тридцать седьмой?
Он у каждого века свой,
если даже век золотой…

Помню похороны отца.
Мы с ним ссорились без конца.
Лей поболе свинца в словца –
лишь бы не потерять лица…

Провожатые вразнобой
сокрушались, что молодой.
Я внимал, головой кивал,
а душою – не понимал.
Но все менее мне пути
до его сорока пяти…

А как маму мою несли,
не хватило ей там земли,
и лежит от него вдали,
и растут над ней бодыли…

На погосте трава густа,
есть в ограде еще места –
для себя, а не для меня
припасла их моя родня.
И расти мне в земле иной
новой веткою корневой.
Над Печорой?
Двиной?
Невой?

II
Поубавилась ныне Россия –
коренные да некоренные…
Сколько ратников пьют стременные,
сколько путников на посошок –
так шевелит пласты временные
и волосья иной корешок.

Если он до нутра доберется,
все расколется да распадется –
московиты да нижегородцы,
как свою ни вынашивай спесь,
из-под всякой земли отзовется
чудь, земигола, меря иль весь.

Да и сами, сойдясь именами,
мы доныне живем племенами.
И иными когда временами
мы от лучших времен далеки,
кто поможет хотя бы словами?
Корешки, свояки, земляки…

Но куда инородцу податься
и какому народцу поддаться,
за какие колодцы сражаться,
а какие оставить навек?
Где бедою понудишься – братцы! –
и откликнется хоть человек?

Кто, на торную глянув дорогу,
за обитые сталью ворота
перехожему вынесет воду
и не справится, чая вреда:
а какого ты племени-роду
и какого явился сюда?..

В экипаже, по сути, убогом,
упираясь горбом или рогом,
по чащобам, степям и отрогам
материк опоясавших гор –
словом, ныне по русским дорогам
я немало резины истер.

И в земле золотой или медной,
замечательной и незаметной,
поисхоженной и заповедной,
в суете городской и в глуши
и закатной порой, и рассветной
не встречал неприветной души.

Спелых яблок на тракт выносили,
невысокую цену просили,
кто, откуда, куда вопросили
не однажды, а все не за страх –
любопытствующих не судили
никогда ни Христос, ни Аллах…

Не во многом расходятся правды
у неверных и бусурман.
Воды Калки и воды Непрядвы
воедино смешал океан.

И единая нам основа
на грядущие времена
коль не воинство Пугачева,
так Отечественная война.

И когда, выходя на дорогу,
мне потомок ордынских татар
вдруг воскликнет: «Аллаху акбар!»,
я отвечу ему: «Слава Богу…»

Лишь бы в утро лугами росными
не дымами плыла заря,
лишь бы яблони медоносные
не ломились плодами зря…

III
Но и впрямь: что нас гонит и гонит
в неизведанные пути?
Отчего изнывает и стонет
неприкаянный дух взаперти?
Отчего, только вскроются реки
и подсохнет окольная грязь,
бьется птица в живом человеке.
о пруты костяные стучась?

То ли ведреная погода,
то ли ветреная порода,
то ли вечная несвобода
или вешняя колгота.
То ли ветхая изгорода
или дальняя долгота…

От рассвета и до рассвета
нас тревожит и то и это,
перекатывается лето,
и еще, и еще одно –
все быстрее кружит планета
житевое веретено.

И непрочная нить стекает,
время зыбкое истекает
то поденщиной, то стихами.
Но и звуки – надолго ли?
И яснее моих стихали,
занесенные в ковыли.

Но в ковыльном тугом колчане
и угрюмом лесном качанье,
крике птицы и пса ворчанье
все хранится живая речь.
Не услышать, не устеречь –
задохнется земля в молчанье…

Так, смирясь или руки в боки,
безымянны и одиноки,
мы пройдем в стрежевом потоке
неизмеренной глубины –
доморощенные пророки,
местечковые плясуны…

Но досада буравит темя:
мол, еще остается время.
чтобы ногу – в златое стремя,
а железного не приму.
Дело вовремя – не беремя,
коль по норову да уму.

Коль поется – без перепеву,
безымянно - именовать!
Коль не любится королева,
так супругу короновать!

А поется – в пути раздольном,
а корона – во граде стольном
да в биении колокольном
в раззолоченном во дворце
тяготой на челе невольном
да заботою на лице…

Вот я, милая, и катаюсь –
то ли, гордостию питаясь,
удоволить ее пытаюсь,
то ли дело себе сыскать,
чтобы силы, пока остались,
суетою не расплескать.

Но столица взирает строго:
я одна, а наезжих много…
Замыкает кольцо дорога.
и опять во дворе стою.
Остается поверить в Бога
и во близость к нему твою.

IV
Хлопоча поутру на кухне,
ты боишься, что мир твой рухнет,
и полуденный свет потухнет,
хохотнут за окном сычи,
и остынет постель в ночи,
сердце мертвой тоской набухнет.

Или все нажитое – комом,
чтобы в городе незнакомом
снова обзаводиться домом
и чужих узнавать людей,
что привыкли к иным законам –
откровеннее и лютей…

Но покуда ценой такою
не куплю своего покоя.
Хоть порою до паранойи
бессловесная давит глушь,
остаюсь. Я отец и муж
в этом городе над рекою.

Все имеет и цель, и суть,
основанье и приращенье,
если даже столетний путь
завершается возвращеньем.

Все имеет и свет и след,
осязаемо и упруго,
если двадцать протяжных лет
Пенелопа ждала супруга.

Но, грядущим певцам в пример,
допускать не желая фальши,
хитроумный слепец Гомер
не пропел, что случилось дальше…

сентябрь – ноябрь 2000 г.,
Сыктывкар.

© А.П.Расторгуев

К оглавлению

К сборникам

Создание сайта